Восхищенный миром
Художника Афанасия Осипова знают в Якутии даже люди, в общем-то, далекие от живописи. Перечисление его почетных званий может занять довольно много строк. Хотя одно звание народного художника СССР говорит о многом. Но за всеми этими званиями и должностями был все-таки человек и человек неординарный. Который, например, занимался йогой и стоял в стойке на голове, будучи уже в довольно преклонном возрасте.
В этом году исполнилось 95 лет со дня рождения Афанасия Николаевича. Его сын Борис Осипов, тоже уже известный художник, в своем интервью рассказывает о том, каким его отец был в жизни, которая во многом осталась за «официальным» кадром, поделился своими воспоминаниями о нем.
— Когда вы поняли, что ваш отец — художник?
— Я знал это с детских лет. Когда был совсем маленьким ребенок, то думал, что вокруг одни художники. Художники и учителя. Потому что мама была учительницей. Круг знакомых был мамин и папин. Поэтому это было очень естественно. Запах красок из мастерских и окружение. Другого не было. И думал, что профессия художника распространенная. Если брать хронологически, то где-то в возрасте трех лет, когда папа начал меня рисовать, я понял, что он у меня художник. Эти рисунки, кстати, сохранились.
— Как работал Афанасий Николаевич, по вашим воспоминаниям? Какая его окружала при этом атмосфера?
— На месте, где мы сейчас находимся (новые мастерские на Белинского), стояло старое здание Худфонда. Отец часто брал меня с собой. У него была одна комнатушка на втором этаже. В ней, кстати, потом через много лет работал Миша Старостин. Это было первое здание для художников. Ни у кого тогда мастерских не было. Тут был такой двор, невысокий штакетник, деревянные тротуары, проложенные к входу. Было много художников, но я помню, что папа не сидел с другими, а сразу поднимался на второй этаж и начинал писать. Мастерская совсем маленькая, все было заставлено подрамниками. И стойкий запах краски, который мне очень нравился, который до сих пор преследует меня из детства. Я бегал туда-сюда по зданию, художники меня конфетами угощали. А скучнее всего было у папы. Он сидел один на втором этаже и спускался только к обеду, и мы шли к моей бабушке. Потом возвращались, и он продолжал работать. Еще помню огромную гору мамонтовых бивней во дворе, по которой я лазил. А косторезы просто выходили и брали нужное.
— Счастливое советское детство на мамонтовых бивнях. Какие еще особенности в работе отца вы отмечали?
— Постоянная занятость. Даже когда я в более сознательном возрасте заходил к нему уже в мастерскую на проспекте Ленина, то видел, что у него все расписано по времени. Стоял у него столярный станок, они тогда же все сами делали. Холсты грунтовали рыбьим клеем, очень мощная проклейка, наверное, как у художников Возрождения. Очень много разных инструментов, и все четко расположено. Мастерская метров сорок была. Посередине стоял большой мольберт, так называемый Рембрандт. И на нем всегда стояла какая-то работа. Кстати, у него есть знаменитая картина «Крик», где нарисован оленевод среди бескрайней тундры и он кричит в пустоту. Так вот эту работу он сделал так, как учили старые мастера. Создал скульптуру в масштабе, фигурку этого оленевода. Он вообще очень хорошо лепил. Потом поставил эту фигурку на планшет, сделал световые экраны, выставил освещение и потом делал зарисовки со скульптуры. Такая скрупулезность.
— Богемная жизнь художника была для него не характерна?
— Я, по крайней мере, этого не помню. Хотя наверняка такое было. Другое дело, что даже когда художники встречались, а жили они по-другому, не как сейчас — каждый в своей колее. Ходили друг к другу, обсуждали, может, и выпивали. Но я отца пьяным никогда не видел. Алкоголь у нас в доме никогда не был камнем преткновения.
— Какие-то можете припомнить яркие впечатления, которые могли бы охарактеризовать Афанасия Николаевича как личность и как художника?
— Да, конечно. На самом деле, когда ты рядом, то это не кажется чем-то необычным. Но потом через годы понимаешь. Даже если не брать его творчество. Он был настолько органичен в труде, что каким-то отвлеченным я его не помню. Был всегда чем-то занят. Кстати, с самого детства помогал отцу. А тот, в свою очередь, был великолепным столяром. Они жили в Западно-Кангаласском улусе, теперь он стал Горным. Так вот его отец каждый раз ездил на весеннюю ярмарку в Покровске. И к этим ярмаркам готовил всяческую утварь — столы, стулья, бочонки. Отцу было пять лет, когда его стали приучать к столярному труду. И мне было очень органично видеть, что он строгал и пилил, как настоящий столяр. Помню, когда мы переехали на Октябрьскую в возрасте шести лет, там было много дворов и масса детей. А дети проводили в те годы много времени во дворе. И много играли. Одна из самых популярных игр была игра в войну. Так вот, папа мне сделал так называемый кубинский автомат. Тогда была волна любви к Че Геваре и Фиделю Кастро. Кубинская революция была у всех на устах. И даже дома, когда я плохо ел, мама мне говорила: «Эту селедку любит Фидель Кастро», и после этого я готов был съесть что угодно. Так вот папа сделал мне суперавтомат. В натуральную величину. Такой фантазийный автомат. Ручка-трещотка была сбоку. А внутрь вставлен металлический язычок и шестеренка. И когда ты ее крутишь, то полное создавалось ощущение, что это автоматные очереди. И вот я выхожу на улицу, а там все ребята с палками какими-то бегают, а тут шестилетний шкет, да с таким автоматом. Все, конечно, его одалживали, и потом всё к вечеру отламывалось, а папа чинил. Так вот это умение моего отца всё делать руками поражало меня еще больше, чем его умение писать. Кстати, есть еще одно характерное воспоминание, уже из моей зрелой жизни. Когда-то в начале 90-х отец поехал в Нерюнгри. Был март, и там в это время такое невыносимое солнце. Море снега, море гор, которые он очень любил. Недалеко от Чульмана в горах есть одно место, плато, которое он, видимо, ранее для себя присмотрел. И вот он, чтобы застать снег, солнце, решил поехать туда и взял меня с собой. В Чульмане выделили «пазик», и мы отправились в горы по зимнику. Потом зимник кончился, и автобус, конечно, сразу же сел. Что делать? Отец говорит, что побежит в Чульман за вездеходом, а нам пока можно попробовать откопаться. Мы посмотрели, поняли, что лопатами тут не поможешь, и зашли в автобус греться. Отец по горам по долам побежал легкой трусцой в Чульман. А ему было уже за шестьдесят. И к вечеру он вернулся с вездеходом. Я у него спрашиваю: «И как ты?» — а он и отвечает: «Замечательно! Там такие виды прекрасные! Из автобуса никогда не увидишь». На следующий день мы вернулись туда же, но уже на вахтовке. Добрались до нужного места, отец покормил духов своими красками, спел тойук и нарисовал пару этюдов.
— Афанасий Николаевич писал в русле реалистического направления. Он интересовался какими-то другими течениями в искусстве?
— Да, он был таким академистом-реалистом, можно сказать, соцреалистом. Но выписывал вместе с тем очень много журналов. Помимо того, что положено — журналы «Искусство», «Художник» и «Декоративное искусство», — он выписывал и другие журналы. Например, «Современная архитектура». Это французский переводной журнал, где все тенденции современной архитектуры были отражены. Еще выписывал журнал «Модерн арт». Это был франко-английский журнал, где были представлены все авангардисты того времени — Раушенберг, Поллок, Уорхол.
— И все это приходило в далекий Якутск.
— Еще был польский журнал «Проект». Там было такое искусство, которое найти в советских журналах было нельзя. Прекрасная полиграфия. Такой, я помню, глубокий черный цвет был. Да, и все это приходило в Якутск, и все это было у нас в доме. Папа не был «зашорен», он все это с интересом читал. Что-то ему было близко, что-то менее. Но он имел такой кругозор, который мало у кого был в то время.
— Какие у него были собственные художественные предпочтения?
— Прежде всего, это представители так называемого сурового стиля. Это были его друзья и знакомые. Можно вспомнить таких художников, как Виктор Попков, Эдуард Браговский, Виктор Иванов, Андрей Тутунов. Но при этом одним из ближайших его друзей был абстракционист Владимир Андреенков. Они вместе учились в художественной школе, а потом в Суриковском институте. И, кстати, в художественной школе с ним учился самый известный на Западе современный российский художник Илья Кабаков. Берет с полки детскую книгу с очень красивыми иллюстрациями Кабакова, где видна подпись «Афоне от Ильи, 1969 год».
— А если говорить про зарубежное искусство?
— Из современных это итальянец Ренато Гуттузо, нравились художники из ГДР, имен их я, правда, не помню. А если говорить о старых мастерах, то это, мне кажется, Рембрандт и Веласкес. Особенно Рембрандт. Мог часами рассматривать его работы. А еще ему очень нравился Модильяни, он им просто восхищался. И, кстати, якутский художник Валериан Васильев в чем-то, возможно, близок к нему. Тоже такой летящий рисунок.
— Вот. Валериан Васильев. Они ведь дружили, несмотря на, казалось бы, разницу в возрасте в десять лет. Еще и работали вместе. Почему, на ваш взгляд, они сблизились?
— Во-первых, талантливые люди. Во-вторых, Валериан не был ни на кого похож в то время. И отец, когда видел талантливого человека, раскрывался. Никогда не слышал, чтобы он кому-то завидовал или кого-то порицал. Это вот когда ребенку что-то новое показывают, то это вызывает у него совершенно непосредственную реакцию. И Валериан, наверное, восхитил отца своим мастерством, своей какой-то полной необычностью. Конечно, еще был Афанасий Мунхалов, но чаще всего я помню, что у нас дома бывал Валериан Васильев. К тому же он учился в школе у моей мамы, сидел за одной партой вместе с Юрием Холмогоровым (в будущем известный архитектор). И учился хорошо. А мама любила тех, кто тянется к знаниям.
— Да, а потом оказался у вас дома уже не как ученик.
— Хотя мама с настороженностью относилась к детям номенклатуры. А у Валериана отец был председателем Совмина ЯАССР. Тем не менее у мамы он был любимый ученик. Да, а потом вошел в наш дом как друг отца. И я думаю, что Валериан стимулировал отца. Ему нужны были такие стимулы. Валериан привнес что-то новое с собой, новое видение. И я даже скажу, что как художник он мне нравился больше, чем папа. Было в нем что-то острое. Насмотрелся я всех этих журналов, а поиски Валериана, на мой взгляд, перекликались с общемировыми поисками. И, в общем, был у них стимул и к совместной работе, что потом вылилось в работе над якутским букварем. Он вообще видел талантливых людей, понимал талант. Помню, мы оказались с ним в Красноярске и пошли на выставку. Он хотел увидеть Туйаару Шапошникову, тогда еще студентку. И вот на выставке отец мне сказал, показывая работу Туйаары: «Смотри, это будет будущая звезда якутского искусства». Да, самых ярких художников отец выделял и восхищался ими. Восхищался по-настоящему.
— Вы с вашей сестрой Анной стали художниками, и довольно известными. Как отец повлиял на вас в этом выборе?
— На меня он повлиял довольно опосредованно. Когда я поступил в МАРХИ, родители уже развелись. Конечно, в детстве многое было заложено. Но потом я встретил настоящих друзей, которые на меня повлияли. В Новосибирске в основном. Например, Николай Грицюк, его работы. Конечно, когда отец приезжал, мы ходили в Москве на различные выставки. Но у меня абсолютно другой взгляд на жизнь. Гораздо более пессимистичный. У меня, к сожалению, нет восторга перед жизнью. Этого дара я не получил, когда всем вокруг восторгаешься. А вот Анечку отец пестовал, брал ее в горы, направлял. Она была под сильным его влиянием. И она, как человек и как художник, почерпнула от папы гораздо больше, чем я. При этом пробивалась в жизни сама. Шла своим путем. Сначала ученически, не очень выразительно. Но у нее есть в работе упорство отца, чего нет у меня. И, когда уехала в Красноярск, она там расцвела, накопив весь багаж. Это ее направление, в котором она сейчас работает, как бы его определить — «этно фьюжн арт», — очень интересно. Она нашла свой путь. Казалось бы, что этот путь очень далекий от отца, но вместе с тем она многое от него почерпнула. Такое творческое видение жизни. Думаю, что если бы отец сейчас был жив, он бы оценил работы Ани.
— Вам не кажется, что за статусом Афанасия Николаевича, а его многие называют в художественной среде Якутска «наше всё», за его орденами, званиями как будто бы потерялся живой человек, как вы говорили, не перестававший восхищаться жизнью?
— Это и не может быть достоянием многих. Человек раскрывается в своем окружении. Конечно, об этом мало кто знает. Если взять чисто формально, а вчера на конференции начали перечислять его звания, то других званий, наверное, еще не придумано (улыбается). Собрано всё. Но на самом деле он относился к этому совершенно не так. Да и многие люди, знавшие его, замечали, что он не изменился. Например, я узнал, что он кавалер Ордена Трудового Красного Знамени, случайно. Делал уборку и в углу серванта нашел орден. Спросил: «Папа, это твой?». Он ответил: «Положи на место». Единственное, что у него было в петлице, — это знак Академии художеств, который вручил Церетели. Этот знак он ценил и носил. А все остальное… По крайней мере, я не видел, что было у него какое-то чванство по отношению к этому. Еще за все эти годы он приобрел очень четкое умение вести себя в присутственных местах. Его постоянно куда-то избирали свадебным генералом. Я был на каких-то собраниях вместе с ним. Он сидит, например, в президиуме и левой руке закрывает лицо. И я знаю: он спит. И при этом в правой руке карандаш, и иногда он им делает зарисовочки. И с таких мероприятий у него много было таких моментальных рисунков. Мало кто об этом знал. Но когда он вел собрания сам, то там не забалуешь. Всё четко по регламенту, ничего не затягивая.
— Знаю, что Афанасий Николаевич довольно серьезно занимался йогой.
— Ему было около сорока, когда увлекся йогой. Он с молодости занимался спортом, и поэтому физически был готов для этого. С йогой его познакомили его московские друзья. Помню, он привез с собою такую самиздатовскую брошюру с рисунками. Кто у него был гуру, не знаю. К некоторым легким упражнениям приучал и нас с сестрой, но мы ленились, конечно. А он даже стойку на голове делал регулярно, причем в любом месте. Однажды мы летели с ним в Москву, сидели рядом. В какой-то момент он вдруг встает и идет по направлению к туалету. И его долго нет. А потом услышал испуганный крик стюардессы. Она чуть поднос с едой не уронила. Оказалось, что папа там, в тамбуре, встал в стойку на голове. Видимо, определенное время пришло. Потом вернулся, поднял подлокотники, сел в позу лотоса и замер.
— Многие знают, что он много путешествовал. Где ему более всего комфортнее было?
— Везде. А вообще очень много про Италию рассказывал. Был, кстати, в Сикстинской капелле, когда ее реставрировали. При этом был уверен, что это делают зря. Вот это сфумато, серебристые тона, это, возможно, задумал Микеланджело. Он видел еще не расчищенную реставраторами часть, и она ему нравилась больше. Очень ему понравилось работать в США, Нью-Мексико и Канаде. А если все-таки о комфорте, то думаю, что в Монголии. Там, видимо, чувствовал себя как дома. В принципе, отец был настолько адаптивен, что ему было хорошо везде. Не то чтобы он подделывался под местную культуру, но нес себя. Но в то же время все впитывал с распахнутыми глазами.
— Какие ваши любимые работы у отца?
— Очень сильное ощущение было от триптиха «Седой Вилюй». Когда отец его закончил, то позвал родственников к себе в мастерскую. Эти три картины казались таким большими. Такая мощь идущих в изморози людей по диагонали. Кажется, что даже скрип снега слышен. И сочетание с писаницами с другой части триптиха и монтажом Вилюйской ГЭС. Это меня тогда поразило. Вроде тематика по тем временам общая. Но качество исполнения потрясающее. Очень нравятся его портреты. Особенно портрет Андрея Борисова. Он настолько четко, как мне кажется, выразил его характер. Он снимает внешность и в то же время отражает сущность человека. И, конечно, мне близки многие космические пейзажи с гало. В них чувствуется его восхищение миром. Ощущение мира как вселенной. Графика интересна, его рисунки. Хотя он им не придавал особенного значения.
— Каким отец остается в вашей памяти?
— Совокупность того, что я рассказал, — это и есть память о нем. Причем иногда вспоминаются моменты, о которых я забыл. Думаешь, что многое пропустил. Когда живешь с человеком, зачастую не задумываешься, что всё конечно, всё уйдет. Но он мне запомнился таким открытым миру человеком, с большим восхищением относящимся ко всему. Я не беру последний период, когда он уже болел. Умение любить и восхищаться всем, что достойно восхищения. Причем открыто. Наверняка были какие-то подводные течения. Но в целом он был очень искренним человеком.
И. БАРКОВ